Третий выпуск. Чужой, Скоморох и многократные упоминания Дурмана.



Смеется, накрыв лицо ладонью, запрокинув голову. Так смеется, как будто бы плачет. Да ведь и правда плачет, просто по-своему, по-шутовски. Слез нет, а из виднеющегося мне уголка рта вылетает капля слюны, теряется из виду.
- Ушел, да? Просто взял и ушел? – хрипло спрашивает. – Кусок вонючего говна, мудак, хуйло сраное…
Череда ругательства обрывается взрывом этого страшного смеха, и он сгибается пополам, спрятав лицо в ладони. Спина сотрясается от гогота, и я боюсь, как бы не пришлось, перекинув руку через плечо, нести его в Могильник, просить обезболивающего.
Злюсь на его неумение честно сказать, что больно и почему. Мне вдруг как никогда ясно становится, каким фарсам была их с ушедшим вражда, и это заставляет меня хлопнуть в ладоши, чтобы привлечь внимание смеющегося. Когда он поднимает голову, и я вижу его широко раскрытые глаза между раздвинутых пальцев, я говорю:
- «Ты», «уйти», «Наружность или «Изнанка», «последний день».
Он верно понимает мои жесты, и тыкает себя пальцем в грудь, как и всегда, отвратительным театральным жестом.
- Кто? Я? – смеется. – Бросить моих парней перед выпуском?! То есть, я буду сидеть где-то в тепле, не напуганный, довольный, а они будут тут одни в последнюю ночь? Чтоб я, вожак, их сиротами оставил?! Чужой, да ты ебу дал!
Смотрю на него, поджав губы, и даже чуть дрожа. Кажется, вот оно, настоящее лицо бубнового вожака, такое, каким увидеть его я не ожидал. Я вдруг думаю о том, что не уйди Дурман, ушел бы он, Скоморох, но теперь он останется из принципа, из горделивости, из желания не уподобляться тому, кого он так то ли любил, то ли ненавидел.
- Знаешь!.. а отведи меня к нему, а? – вожак Бубей отнимает ладони от лица, сидит, все так же согнувшись, и смотрит мне в глаза. – Ненадолго.
Спрашиваю «зачем?», рисуя в воздухе знак вопроса.
- Как?..